Нина Горланова, Вячеслав Букур

Капсула

Повесть

К предыдущей части

***

Читатель-друг! Ты подумал, что мы намекаем тут на постмодернизм? Который тоже провозгласил эпоху Великого Комбинирования и что ничего нового придумывать не нужно. Но об этом мы поговорим с тобой попозже. Сейчас не время прерывать Николу, потому что в зал вошел и слушает… да, верно: безбожный материалист Роберто.

***

Сначала все заметили Юрку Исаева, который с ходу мазнул пощечину Предтече: “Почему ты мне не сказал! Приезжаю навестить мать и вижу на вокзале Роберта…” Предтеча сразу к Николе: “Ну что бы ты на моем месте сделал? Что бы сделал тут Христос?” — “Он подставил бы другую щеку”.

И в тишине голос Роберто спросил:

— А где был ваш Бог, когда миллионы людей гнили в лагерях?

Но тут в зал вбежала старушка историчка:

— Там Вадим Вадимыча привезли!

— Как?

— Из аэропорта прям? А кто ездил-то?

— Всем хватит?

И они повалили в актовый зал. Роберто прикинул, что сказать про свалку, если ВВ спросит. Как Уолден — жизнь в лесу? Книгу Торо он брал у Наташки Викторовны — сейчас вдруг о ней вспомнил. И тут Алка обогнала его. У нее на лице написано, что она пережила в жизни три трагедии: месяц спала в Москве на твердой подушке, туфли у Женюши засосало в грязь и неизвестное Роберто нечто.

Вадим Вадимыч раскинулся на двух столах, и сразу толпа стала вокруг такой плотной, что Люда с глазами не смогла протиснуться.

— Какой-то Вадим Вадимыч желтый!

— И тонкий!

— И плохо обрезанный!

— И мало позолоты…

Это была, конечно, книга Вадима — пособие для абитуриентов. Вышло пособие в Москве, но школа позаботилась, закупила триста экземпляров.

Люда с глазами прильнула к высокому Предтече:

— Тебе видно? Как называется?

— “От Толстого до Солженицына”.

— И обратно, — мрачно добавил Лев, ревнуя, страдая, но не отступая. — Хочешь, Люда, я куплю эту книгу и подарю тебе?

— Спасибо. Тогда я загадаю… на сегодняшний вечер. — И Люда раскрыла наугад на странице тридцать. — Так, Наташа не опустилась — она возвысилась до понимания Пьера, его декабристских идей… Ага, это в “Эпилоге”, значит.

Люда была готова возвыситься до понимания Предтечи, его идей в балете, но… Что-то быстро он исчез из-под руки, вон с Юрычем выясняет отношения. Причем скрутил брошюру ВВ в трубочку и стоит, как памятник Ленину — памятник самому себе. Мрамор? Бронза? Дерево?

Юрыч тоже скрутил свою брошюру в трубочку и приставил к уху, слушая Предтечу и с завистью глядя на цветок нарцисса, уже вставленный Предтечей в петлицу.

— Предтеча, конечно, гениальный человек, — сказала Алка Люде, — но его часто хочется обойти, обежать даже… Спрашиваю, когда родился. А он: как личность или как человек? Ну, мой-то Быльцов ехидна: как пароход! А Максим отвечает: “Как пароход я рожусь завтра!”

Люда скрутила свою книжку в трубочку и стала смотреть в нее, как в подзорную трубу:

— Вижу пароход “Максим Предтеченский”, плывет по Каме.

— Больше ничего не видишь? — спросила Алка.

— Ну, чайки летают…

И все, что ли?

Для Алки общение — это обмен общими местами. Люда вспомнила, что Алкины вопросы действовали волшебным образом на мужской пол. Когда она спрашивала: “И это все?”, мужчины сразу хотели дать ей что-то большее, становясь больше самих себя. Роберто из кожи лез, чтоб сразу вслед за кандидатской сделать докторскую. “Институт самозванства на Руси”! А самозванкой и была Алка… Люда еще стала припоминать, как мать Алки, тетя Фая, тоже всегда задавала такой вопрос. Возвращаешь пятерку: “И все, что ли?” “Нет, не все, тетя Фая, мама просила сказать “спасибо”. — “И больше ничего?” Словно тетя Фая ждет процентов… Интересно, Дзима тоже заразился этими вопросами?

Все вокруг уже сжимали трубочки из книг ВВ. Шаркающей походкой прошел мимо старый Михалыч — у него была манера бормотать что-нибудь себе под нос.

— Плохой косяком пошел… Сукин сын, проникновенец, он… этости! На этот разец у них выйдет какой-то “ец”! — Михалыч махнул рукой в сторону Хтонова, раздающего свои коммунистические листовки.

Когда Павка подошел с листовкой к Роберто, он доверительно кивнул на Алку:

— Ну что? Ушла от тебя к Быльцову? Богатенькие-то мужики уводят наших жен, да?

Роберто ничего не ответил, но вдруг увидел, как далеко увело время скулу Пашки влево, — он стал физически неприятен. И говорит мертвыми словами, которые тут же разлагаются и исчезают, не оставляя ни запаха, ни праха, ничего… Ему возражаешь, Пашка, как чурбан, замирает, не слушает, потом отмирает, когда ты замолчал. И Пашка тут начинает опять свое: да, не стало очередей, но какие очереди в центре занятости!

Наигрывая на своей неизменной гитаре, прихромал Витька Бесфамильных: “Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!”

— Я эту песню всегда пою, только вот выступал в женской тюрьме. Нет, там я ее не спел!

Поредевший ежик на голове Витьки стал похож на вылезшую зубную щетку. Люда загадала: если он сейчас спросит у нее или у Левки: “Как дела, мать (отец)?”, то Предтеча сядет рядом с нею за столом!

— Как живешь, мать? — спросил он у Люды с глазами, и выяснилось, что зубы у него тоже сильно поредели.

Лев тут же перехватил инициативу:

— А у тебя, Бес, как дела, где ты? Неужели все еще редактор многотиражки “Путь Ильича”? А когда Жириновский придет к власти, “Путь Вольфовича” будет?

— Где ты так загорел-то? А, Вить? — Люда была благодарна ему за то, что он сделал так, как она загадала.

— Так я из Грозного позавчера приехал! — хриплым голосом под Руцкого отвечал Витька. — Три раза уже туда ездил. Что вы думаете? Я все горячие точки прошел (он отвернул полу пятнистого пиджака и с горькой миной на лице понюхал). Порохом еще пахну весь… ногу чуть не потерял!

Ногу Витька приволакивал с десятого класса: собака выкусила из задницы кусок мяса, но, видимо, он привык подавать себя героем и ляпнул сейчас, не подумав, что одноклассники знают и помнят про собаку. Взрыд в голосе Бесфамильных, как у Руцкого, а свитер под пятнистым костюмом, как у Хемингуэя… И такая смесь наложилась на его сознание, как у подростка. Да мы ведь все подростки, думал Лев. Но сейчас ему хотелось прямо отпихнуть Витьку от Люды, однако можно сделать это цивильно — словами.

— Если не хочешь быть съеденной, маскируйся под несъедобное, как бабочка маскируется под дерево, — полушепотом сказал он, наклонившись к уху Люды.

— Мне стать нечувствительной, как дерево? Мне! — Люда такого и представить не могла.

Пятнистый омоновский костюм Витьки был слегка помят и без всяких значков — значит, все нормально. Люда некрофилов не любила, у нее муж таким был… два года всего она выдержала! Витькино стремление на войну — не желание убивать, а желание выделиться.

Муж Люды требовал от нее стерильной чистоты. Стерильной! Он считал, что она не под тем углом смотрит на предметы — не видит пыли. А он смотрел под всеми возможными углами — и видел. В конце концов она решила три дня не вытирать вообще — на пробу. Он написал ей на пыльном столе пальцем: “Я ушел…” А недавно случайно видела его — расклеивал листовки “Русского национального единства”. И весь в наглаженном пятнистом костюме с огромным количеством значков на груди.

— Люда! — кричал ей Витька, словно догадываясь, что она не слушает. — Наш передает мне автомат не так, а вот так: ранен! (Он вместо автомата использовал книжку ВВ и спохватился.) Да, а Вадим Вадимыч писал мне: “Слухи о том, что моя книжка должна быть в каждом доме, сильно преувеличены”.

— Ты чеченцам сочувствуешь? — спросил Лев.

— Ты что-о! — удивился Витька.

— Нашим мальчишкам-солдатам? — спросила Люда.

— Ты что-о?!

Вдруг Леву осенило: всем нашим — чеченцам и русским. Знакомым! Увидел знакомого чеченца — сочувствует. Увидел знакомого русского — тоже. В сем была какая-то детская мудрость.

— Мать, покурим? — Витька достал пачку “Мальборо”.

— Ты чего такие дорогие сигареты покупаешь?

— А зря, что ли, я кровь проливаю… Платят за репортажи! — И он скомканно поведал какую-то историю про один бой, в котором федералы, по его словам, выкосили такое количество боевиков, что война должна была бы закончиться за неимением воюющих. Но Лев этого не сказал Витьке: все равно ничего изменить нельзя.

Подошла Людочка с ножками, которая секонд-хэндность бытия, и подтвердила: да, недавно Витька с телевизионщиками ездил в Грозный, ему заплатили очень даже прилично. И от двух областных газет платят за это. Всего четыре журналиста в Чечню-то ездят, а газет вон сколько, не говоря уже о множестве радиостанций и телепрограмм.

— А помните: мы думали, что приедем на эту встречу стариками, ну, глубокими стариками лет сорока! — И она закрыла свое лицо книжкой Вадим Вадимыча, так что нельзя было понять, плачет она или смеется.

Лев скрутил свою брошюру в трубочку и стал наигрывать на ней, как на флейте: “И Ленин такой молодой…”

— Глупеныш! — Витька Бесфамильных грубовато (нежность сквозь суровость) утешил Людочку с ножками. — Мы не стареем, мы — состарившиеся молодые! Ба! Какие люди без охраны! (Это он уже Быльцову.) А я только что из Чечни!

И он по второму разу начал рассказывать, как выкосили боевиков. Люда любила слушать, когда по второму разу: такие детали появляются, которые противоречат первому рассказу. Конечно, потом Витька, может, стыдится вранья, но тут же утешает себя: “Ничего! В следующий раз я поеду в Чечню и такую информацию достану, которая спасет много чеченцев и русских! Информация — это же нервы, а мы доносим до общественного мозга сигналы боли, без нас он давно бы сгнил…”

— Ты на зубы мои смотришь, Люда? — насупленно-мужественно спросил Витька. — А зубы я вставлю! Как скажешь — так вставлю!

— Уже ровно семь — пора начинать, — сказал Быльцов.

— Как скажешь — так вставлю.

— И это все? — спросила Алка.

В Кермети было семь вечера, когда старики лет сорока хлынули в актовый зал, крепко сжимая в руках книжки Вадим Вадимыча, скрученные в трубочки. А в Москве об эту пору пропикало лишь пять.

Вадима Вадимыча в это время скрутило вдруг в Ласточке (так ВВ звал свой старенький “Москвич”, доставшийся ему от отца, когда тот купил себе новую машину) на улице Бутлерова. Тошнота подступила такая, что он невольно посмотрел на Ласточкино гнездо (балкон): вернуться к Лиле или пройдет? Печень или давление? Выпил стакан крепкого чая — ужель чифирная любовь к миру перешла в ненависть? Он стал массажировать безымянные пальцы рук, чтобы включить активные точки. А может, это из-за дохлой кошки, которую Лиля просила убрать? Вадим уже два месяца ездил сюда и к кошке привык. Сначала она была вмерзшая в лед и выглядела даже эстетично, как инсталляция самой природы, но вот уже месяц как вытаяла, а никто ее не убирал — безобразие: уже не кошка, но еще не природа.

Сейчас в Кермети вскрывают капсулу времени, продают его книжку. Он получил приглашение от Бесфамильных — на бланке районной газеты “Путь Ильича”. Но поехать не захотел. Положа руку на Библию, как нынче говорят, он мог признаться: ехать туда он боялся. Во-первых, перед своими учениками ВВ был виноват, а во-вторых, во-вторых, тоже виноват, но еще сильнее.

В дверцу Ласточки ударила шайба… и шайба отлетела, как душа! Со спазмом в кишке и с маразмом в башке, вдруг по-керметски подумал о себе Вадим. За шайбой подошел отрок, весь такой русский, под горшок светлые волосы, и: “Экскьюз ми!”

Кошка словно смотрела укоризненно. Хорошо, что Зяблик (так он звал Лилю) дала кулечек, в крайнем случае в него и поблевать можно. Не выходя из Ласточки… А потом в лесу выбросить… Лес рядом.

В советское время 22 апреля народ выходил на субботник, и все убирали, а сейчас… Вадим весь обмяк. Перед глазами его плыло, как в “Сонате звезд” Чюрлениса.

А ведь он не относил себя к белоручкам, нет, даже удивлялся, слыша, как один его коллега по кафедре, ненасытный эстет, ругал возмущенно — представьте себе! — пар зимой изо рта у женщин. Это его оскорбляло, старого эстета. “А вы, Вадим, представьте: пар теплый — от внутренностей!” Вадим молчал. Пар, мороз, внутренности — это все тоже Богом создано, имеет Божественный характер, хотя и падшая материя. А ненавидеть пар изо рта — это гностическая ненависть к материи, демонизм. Если б пар изо рта у кошки, то ее бы не нужно никуда увозить, она сама убежала б… Пар — это жизнь. “Я же христианин и понимаю, что материя Божественна”, — шептал он, но чувствовал, что фальшивит. Пар шел от земли — такая бурная весна!..

И вдруг вспомнил, как над ним смеялись в студенчестве: “Вадька, неужели тебе никогда не хочется сказать “насрать”? — “Да полно вам, не хочется!” — “Не п...ди!”

Вадим был интеллигентом в третьем поколении, матушка его входила в пятерку лучших адвокатов города, так что никакого “насрать”.

Но дохлая кошка должна быть убрана, он ведь обещал. Да и убирал же он на субботниках один раз дохлую крысу, правда, граблями.

Вадим тут вспомнил последний Ленинский субботник — в апреле девяносто первого, перед путчем. Тогда впервые объявили, что могут выйти лишь те, кто пожелает. И таковых не нашлось. А Вадим был как раз замдекана и явился на случай, если придется обеспечить хозяйственную сторону, грабли эти самые. Кроме него пришли двое: новый глава факбюро зарубежник Чеканов, по прозвищу Чеканутый, который, как он рассказывал после субботника, в годы застоя послал Вадиму Кожинову билеты на спектакль “Не в свои сани не садись”, и старая партийка Варвара Титовна, что до того двадцать лет бессменно занимала пост главы парторганизации. Она собралась передать дела Чеканову и сделала это следующим оригинальным способом: потребовала носилки, выгрузила на них все, что имелось в столах, и приказала вынести сие на газон и сжечь.

Когда ВВ и Чеканов вывалили груду бумаг и подожгли, то невольно читали строчки: “Прошу учесть, что я…”, “Обещаю в будущем…”, “Со всей ответственностью заявляю…”. Сгорая, дергались строчки. А ведь когда-то люди не спали ночей, волновались родные, покупался валокордин… И все это сейчас сгорело, превратилось в дым — физический, реальный дым.

Когда Чеканов закурил, а некурящий Вадим оглянулся вокруг, то увидел, что возле других факультетов тоже горят кучи мусора, как обычно горели они в дни ленинских субботников, но мусор-то нынче весь бумажный. И он понял: там тоже горят партархивы!

Вадим нагнулся, чтоб помешать в костре и ускорить процесс, и вдруг увидел свой почерк с характерным Ж, взятым еще из курса старославянского языка. Он вытянул полуобгоревший лист: это …надцать лет тому назад его полоскали — даже не полоскали, а топили за “Разгром”: дал понять студентам, что партизаны зря обрекли на голодную смерть семью корейца, отобрав свинью. ВВ получил строгача и не поехал на конференцию в Польшу. Или в Венгрию? Забыл, у него здоровая психика, все ненужное вытесняется.

Кошка была рыжая, как пчела, которую Вадим имел несчастье убить. В детстве. Было ему тогда лет шесть, но отлично запомнилось. Сильная детская память!.. Пчела села на веко, и он хотел ее просто согнать. Но она ужалила, и от боли он не помнил, как прихлопнул ее. Пчела все равно умирает после укуса, у нее вместе с жалом вытаскиваются внутренности, твердил начитанный ребенок. Но обличающий голос в голове не умолкал: “Она могла бы прожить еще несколько минут или часов”. Об этой пчеле Вадим даже написал Ларисе в своем письме (двадцать две страницы мелким почерком, пришлось в трех конвертах отправлять его). “Не смейтесь и не думайте, что хочу Вас поразить своим этим, как его… благородством!”

На четвертом курсе, 23 октября, он встретил Ларису в Новосибирске. Подошел к ней после ее доклада и: “Лотман был бы в восторге!” — “А Юрий Михайлович сам подал мне идею”. Как издевался потом Володька Пинаев, который вместе с Вадимом летал на ту конференцию: “Конечно, Лотман! При этом имени сразу восстало твое мужское начало — он же конец. Начало и конец!”

С нею, с Ларисой, связана первая вина Вадима перед Керметью.

Они летели в Новосибирский академгородок, передовой и могучий. Но там поразил Вадима не дух утонченного интеллектуализма, а лес, такой белый, березы или, может, снег очень чистый, еще в книжном продавались открытки Чюрлениса, а у Ларисы за плечами была уже поездка к Лотману. И они говорили о Юрии Михайловиче, о Чюрленисе, у которого Фрейд бы в “Сонате звезд” нашел фаллический символ, снова о Лотмане, и налетело что-то такое… Вадим явственно увидел, что на лице Ларисы крупными буквами написано: она рождена, чтоб стать его женой. Лариса из города Горького. С зелеными, как картины Чюрлениса, глазами…

Они гуляли по лесу вдвоем, шел мокрый снег, и у Ларисы все время было мокрое лицо. Значит, и у меня такое же, думал Вадим…

Так или иначе, но уже на другой день у них зашел разговор, чтобы им стать мужем и женой. После доклада Вадима. Тема была: подчеркивания в библиотечных книгах. Сейчас уже никто, может, не помнит, что тогда в любой библиотечной книге все слова, имеющие отдаленное отношение к эротике, были подчеркнуты ногтем или чернилами. Советская литература гордилась целомудренностью, но читателям не хватало чего-то, и во фразе, скажем, “Грудь ее от волнения высоко поднималась” слово грудь” некий сексуально озабоченный читатель подчеркивал. Вадим сравнивал эти факты, не называя имени Фрейда, со значимостью оговорок и описок. И оперировал книгой Рюрикова “Три влечения”, кажется. Пижонский доклад, но Лариса сказала, что стык между литературоведением и психологией можно развить. Вот тогда у них и произошел стык: он взял ее за руку. И сразу начался разговор о свадьбе. Вадим хотел в зимние каникулы приехать в Горький и познакомиться с городом ее детства.

— Но чур — меня нельзя предать! — предупредила Лариса. — Я — не как все люди… Мама умерла, а отчим скоро женится.

Вадим подумал: начиталась филологической литературы. “Русский человек на рандеву”… Обычно мужчины предавали возлюбленных. Но ее, Ларису, может предать только дурак или враг самому себе!

Наутро Володька спросил Вадима:

— Ну, как — целовались?

И Вадим не мог найти в себе юмора, ожидаемого товарищем. Он пробормотал что-то про то, как “не мог надышаться… надышаться…”. Чем? То был неописуемый запах здоровых зубов и десен, расхохотался Пинаев, но вам казалось, что это аромат лесной свежести, словно лес ею, свежестью, говорит: завидую я вам, ребята!

Уже в самолете Вадим писал Ларисе: “Родная! Володька сейчас смотрит в иллюминатор, а мне Ваше лицо заменило все пространство…”

— Ретивое на месте? — спросила сразу матушка, когда увидела сияющего Вадима (пришлось все ей рассказать).

Не далее как позавчера Вадим видел во сне, что Лариса сохранила то письмо на двадцати двух страницах — он отчетливо видел даже пожелтелость бумаги и почему-то в одном углу листа — тараканьи какашки…

Уже 19 ноября, то есть через три недели после Новосибирска, Лариса материализовалась у Вадима дома. Он даже думал, что это видение, но через секунду убедился, что перед ним, конечно, живая Лариса.

— Отчим женился, а мачеха выгнала меня!

Ей нужно было срочно замуж, где-то жить, перевестись из университета хотя бы в пединститут.

Но матушка не захотела их благословить. “Сначала закончи университет! Семья — дело временное, а университет — образование — навсегда!” Лариса спала с дороги, а он с матушкой говорил на кухне. Потом молчал, а матушка мыла посуду, что-то шептала кому-то и, видимо, получала ответы, потому что вдруг бросала: “Репейник! Липучка!” Вадиму хотелось сплющиться, исчезнуть.

Ценности матушки сложились после того, как она осталась без мужа. Он ушел к другой. Говорил: “Я честный двоеженец”. Матушка цедила: “До чего мужики хитрые — ко всякому слову добавляют “честный”, и получается, что все нормально. Так можно стать и троеженцем, но честным!” Но все-таки она не смела слишком наезжать на род мужской, потому как у нее самой трое сыновей, а Вадим — старший. Тогда не смела, а сейчас накатила со всей силой: “Я ждала, что ты вырастешь в большого ученого, поможешь мне вырастить младших, а ты на заочное!”

Когда и матушка ушла спать, Вадим заварил себе крепчайший чай и написал Ларисе письмо на …дцати страницах. Но после его порвал. Он уже не помнит, что именно сказал ей утром. То ли чтобы подождала месяц, он должен все обдумать… А может, она просто увидела его колебания. Психика-то здоровая у него, вот и вытеснило… Да и он бежал этих воспоминаний. Лариса уехала одна на вокзал. Без него… Это Вадим помнит хорошо.

Не заезжая в Горький, она прибыла в Москву. А он после получил письмо, что родился сын. Она замужем за своим одноклассником, студентом института военных переводчиков. “А к Лотману из Москвы ездить ближе”, — писала она. И никакого обратного адреса.

Вадим был на пятом курсе и мечтал об аспирантуре. Чуть ли не из чеховского рассказа он уже тогда знал, как Петр трижды отрекся от своего Учителя.

И все же он порой осуждал Ларису за ее нетерпение. Он мешкал с решением, но по-украински “мешкать” — вообще жить. Как революционеры разрушили все в России, потому что нетерпение гнало их, так и Лариса хотела разрушить его отношения с матерью. Подрезала ему крылья. С нею бы он был кем сейчас! А без нее и небо казалось бесцветным и низким, и в предсердии щемило все время. Особенно ему не хватало Ларисиного голоса с низкими волнующими модуляциями… Из-за мелочи, из-за нетерпения!.. Теперь-то он знает, что дьявол всегда прячется в мелочах.

Вадим все-таки надеялся, что в Москве за три года аспирантуры найдет Ларису и… Но его распределили в Керметь — отцовские дела: написал письмо Солженицыну и работу предложил, но почему-то письмо попало в КГБ. И вот тогда в душе поселилась мертвая тишина.

Мертвая, как эта кошка.

В Кермети был лес, а в октябре выпал снег. И Вадиму страстно захотелось увидеть мокрое Ларисино лицо. Он повел учеников в поход. Всю свою любовь к Ларисе целый день выливал на детей. Это ей, Ларисе, он говорил, а ученики слушали, какие свинства были на счету у Лермонтова, когда он отбивал Катеньку Хвостову (Сушкову) у жениха (Лопухина). Мишель доходил до святотатства… татства… татства! — Полюби меня, и я буду верить в Бога… Ты одна можешь спасти мою душу!..

Катенька отказала жениху, согласилась на все, а Мишель вдруг прислал то анонимное письмо. Кощунство! Он над нею просто посмеялся. Но бабушка Лермонтова после смерти внука так его оплакивала, что ее веки ослабли и она не могла их поднять. Вадим словно стыдился, что у него самого веки не ослабели от слез по Ларисе. Да и слез как таковых не было, а были эти походы в лес, уроки литературы, на которых у детей глаза на мокром месте, Коля Седых вообще хлюпал носом, а у Люды Ильиных все лицо распухло от сморканий в платок.

Бабушка Лермонтова знала, как Мишель в детстве бросался с ножом на тех, кто вел наказывать провинившихся крепостных, но… Вадим виноват перед своими учениками, которых выпустил в мир такими вот… нараспашку!

В Керметь зимой приехала Наташка Викторовна, хотя ее оставили в городе. И Вадим женился на ней, потому что она приехала неожиданно, как Лариса. Когда через два года он поступил-таки в аспирантуру в Москве, а Чик-чирик, как он звал Наташку Викторовну, не поступила…. И через год снова поступала, и вновь — неудача… Она оставила ему вдруг рассказ о нем. “Лев с перебитым крылом”.

— Пристрой в каком-нибудь журнале. Только не спрашивай меня, почему ты — лев с перебитым крылом!

Он мечтал встретить Ларису на улице, и небеса набухали лазурью, а он верил, что все… все еще вернется! Он в самом деле пристроил рассказ Наташки и писал ей: “Чик-чирик! Поздравляю…” Она сейчас давно уже известная писательница, и в “Литературке” ни одна статья про женскую прозу не обходится без того, чтоб не упомянули ее роман “Адова пасть”, где Вадим узнает свои идеи и даже целые фразы… например, о неталантливости в пределах доброты (Кюхля). Последний роман Наташки “Утопая в жизни” вообще переведен на многие языки.

А Ларису он не встретил, потом узнал, что она с мужем уехала на Кубу, и тогда Вадим женился на своей однокурснице по аспирантуре, у которой тоже низкий волнующий голос и волосы похожи на Ларисины, — до плеч, только черные, позитив и негатив.

Все, к чему он прикасался, словно превращалось в золото. Зоя-Ластонька на год раньше его защитила докторскую и уже полгода преподавала в одном из вузов Канады.

В день путча, 19 августа, Вадим много думал о Ларисе: если б она была его женой, то он бы точно пошел к Белому Дому — защищать. Но Лариса вернулась в 92-м и сделалась вдруг одной из самых утонченных телеведущих. Но это была другая женщина, с другой фамилией, даже голос у нее стал какой-то зловещий. Вадим бы вообще не узнал Ларису, ибо все ее звали Ларой, но однажды услышал фразу про жало пчелы, которое вытаскивается вместе с внутренностями, а потом и другие свои фразы тоже. Из разговоров в Академгородке… тогда… Какие они были счастливые! А может, помнится просто белая березовая карусель и снег?..

Во время таких наитий и накатываний Вадим думал: так и быть мне взлетной площадкой для женщин, где они могут подзаправиться горючим и лететь дальше.

Когда Вадим приезжал на свадьбу к брату, там на него с ненавистью смотрела одна его ученица из Кермети… забыл ее имя — психика-то здоровая. Кажется, девичья фамилия типично уральская… Ермакова, что ли? На свадьбу она была звана чуть ли не как родня невесты брата. Сейчас это не важно. Ее ненависть стала тогда колоссальным поводом для размышлений. А когда начали танцевать, он пригласил Ермакову. И она заговорила первая.

— Вы ведь нас как учили, Вадим Вадимович: что должна быть великая любовь, как у Наташи Ростовой! Вы ведь нас так воспитали, — жаляще бросала она. — А на самом деле что?

— Что же на самом деле? — спросил он.

— На самом деле никакой любви нет, а есть два тела, которые… Никому никто ничего не должен, вот что на самом деле.

Но раз она обвинила его, значит, считала, что кое-кто кое-кому кое-что должен. Но он уже и сам знал свою вину перед учениками. Изящная словесность, изящная словесность!..

Однажды он набрался смелости и позвонил Ларисе на службу, в телестудию. Дело было перед операцией. Плановый аппендицит, Вадим не боялся, но счел, что имеет право позвонить, и пережил целую минуту счастья, когда ждал, а ее пошли искать.

Лариса сразу сказала:

— Дайте мне ваш домашний телефон — я перезвоню вечером, так как здесь сложно говорить с вами.

Значит, на “вы”, а он мысленно давно говорил ей “ты”. Но она не позвонила… Но я другому отдана и буду век ему верна, в общем. И снова небо стало низким и бесцветным на много недель, он уже не мог этого выносить и от себя добавлял ему красок. Усилием воли заставлял небо сиять анилиново, но стоило отвлечься, и оно тут же меркло.

Сейчас Вадим собирался жениться на Зяблике, хотя Зоя-Ластонька еще ничего не знает. Но и знает, иначе не уехала бы надолго и притом вместе с дочерью.

У Зяблика такие же зеленые глаза, как на картинах Чюрлениса вода. Как у Ларисы! Если бы тогда Лариса позвонила, но она не позвонила…

Однако он все-таки встретился с нею… Докторская по Константину Леонтьеву не могла пройти бесследно. И не прошла бесследно для души. Вадим уже сходил один раз к исповеди и причастился, ведя себя неумело. Не знал, как встать, как сложить руки на груди. И эта неумелость напомнила ему неумелые поцелуи с Ларисой, когда он тоже думал, куда положить руки… волновался. После причастия у Вадима было ощущение, что вернулось счастье, словно все время с момента отъезда Ларисы он греб против течения, устал, хотя и привык, а сейчас вышел на берег.

Если по-христиански себя вести, то кошку он должен убрать, и это будет нравственно. Но логично убрать и пакеты из-под сока, которые валяются рядом с кошкой. И много тут всего валяется! Убрать все это — нравственно и по-христиански, но где ему следует остановиться? Москва большая и грязная, убрать ее — жизни не хватит, хотя это будет нравственно, если он начнет… Но его сочтут сумасшедшим, вот что его затошнило. Тут, может, тоже не без Константина Леонтьева, считавшего себя гордецом перед людьми, но смиренным перед Богом.

Мимо шли тинэйджеры, обсуждая чуть ли не поездку в Штаты (“Бродвей можно переплюнуть — у нас улицы широкие!”). ВВ смотрел на них с нежностью, ведь каждый — его возможный зять. Неизвестно, кого дочь выберет. Хотя уже в прошлом году ей нравились пять мальчиков, а еще четыре — очень нравились, но был один, который нравился сильнее, чем последние четыре.

Нет, просить подростков, чтоб убрали кошку, — глупо. Они не поймут. И вдруг появился маргинал, или, как сейчас говорят, бомжара. Вадим как человек умный знал, что маргинал — состояние психологическое и что они будут всегда, при любом строе. Но что-то нынче очень уж их много. Он высунулся из Ласточки:

— Слушай, выручи — за десятку выбрось куда-нибудь эту кошку!

Вдруг маргинал начал падать, как падают в открытом космосе: назад и медленно. Но то ли он в самом деле пошатнулся, но удержался, а может, разыграл, потому что слова его были вот какие:

— Ты чего… думаешь, в машине, так командовать можно? Или у тебя пистолет? А если нету, то… удвой сумму, и я выброшу. А если утроишь, ваще похороню ее по всем… об-ря-дам.

Вадим достал еще десять тысяч. Мужик взял деньги, кулек… и пошел не к кошке, а к киоску. Вадим понял, что опять остался в дураках. Не напрасно ведь мужик про пистолет спросил. Но вдруг он увидел, что маргинал возвращается, ведя другого. И стало ясно, что первый был предбомж, а вел он — настоящего, спекшегося как глинозем после взрыва. Предбомж одну десятку положил себе в карман, а вторую отдал бомжу, и тот черной рукой взял кошку за ногу и сунул в кулек. Слава Богу! И лишь тут Вадим вспомнил, что ему нужно было помолиться и попросить о помощи.

Вадим вырулил со двора и увидел, что на углу продают куличи: завтра Пасха! А когда Вадим читает “Символ веры”, то останавливается на “сшедшаго с небес”, волнуется. Ведь от Него, от Учителя, трижды отречется Петр! Вадим спешит дойти до слов “воскресшаго в третий день” и снова волнуется, но уже счастливо. Значит, все будет хорошо… Вадим сам удивляется: каждый раз то же волнение и радость от Воскресения. Тут некая тайна! Он никому не говорит о ней.

А ведь еще не так давно был у него близкий друг, который все бы понял, хотя тоже не ангел. Неангел, так его и теща звала. Поэтому с тещей друг захотел разъехаться. Вадим как-то не очень представлял, какая то была квартира, потому что когда бывал в гостях у друга, они совершенно не могли расстаться, даже мусор вместе выносили — говорили и говорили! Погружались в общение с головой, как в детстве Вадиму казалось, что он весь погружается в арбуз, что в нем, арбузе, купается. И квартира смутно…

Друг был специалист по литературе XVIII века, имел лучшую картотеку, а сейчас — частное бюро по размену площади или чего там. А хотел всего лишь разъехаться с тещей. Стал читать объявления, заносил информацию на карточки. Один раз перебирал свою новую картотечку и обнаружил, что многим физическим лицам варианты подходящие есть. Он позвонил паре семей, получил комиссионные, а сейчас у него телефон всегда занят. Вадим говорит Зяблику: чтоб дозвониться до друга, он должен дать объявление, что меняет квартиру. Тогда тот сам позвонит Вадиму!

Из XVIII века так легко было перейти к вере в Бога, но произошла бифуркация, и путь ушел в бизнес.

А у Вадима не в бизнес!

И здесь начинается его вторая вина перед детьми.

Он слишком много — зачем?! — говорил им о материализме. С Толстого начиная. Еще ведь театрально показывал, как молодой Левушка оглядывался, чтобы поймать момент исчезновения мира за его плечом. Вадим шел-шел по классу — раз! — оглянется. А мир — ученики — тут, на месте. Объективная реальность! “От вещей ли идти к ощущению и мысли?” От вещей, от вещей! А потом уж пошел Вознесенский с его “Ленин прост, как материя, как материя — сложен!” И все понятно — сейчас-то! Если б о н и религию не ругали, то и коммунизм не построить… Если б признали, что мир сей падший, то о каком светлом будущем мечтать?

Теперь просто смешно: материя — и первична! Если человек по-настоящему умен, он не может рано или поздно не прийти к религии…

А на выпускном Хтонов, детдомовский некрасивый мальчик, произнес тост. Выпил шампанского и разразился целой речью, хотя был не из самых хорошо говорящих. И Коля Седых, и Роберт лучше умели выступать, как они сейчас, интересно?

Так вот Хтонов, Павлуша, вдруг разошелся:

— Когда я из детдома пришел в первый класс, то не смог понять первую же задачу про то, как к одному метру материи прибавили два. А что такое материя? В детдоме никакой материи я не видел… И мне объяснили, что это материал, ткань. Из ткани шьют одежду. Я сразу почувствовал что-то материнское — согревает человек себя одеждой-то. Из материи которая. У меня матери нет, но я полюбил материю, как мать. Я имею в виду материализм, Вадим Вадимыч! Вы знаете: для меня это больше, чем мать родная! — И Павка нежно смотрел на ВВ, проповедника материализма.

А вот и лес. Вадим отвернул к деревьям и остановился. Ведь можно уйти от печали с помощью молитвы. “Верую во единого Бога, Отца, Вседержителя…” Мощная энергия пошла к нему из возникающего ритма. “Гнев, о Богиня, воспой, Ахиллеса, Пелеева сына…” — мелькнуло где-то задним планом. А может, энергия пришла из леса, ведь в лесу он когда-то был счастлив с Ларисой…

Вадиму Вадимычу стало легче на душе, а в Кермети в этот момент все побросали, где попало, листовки Хтонова и пошли в зал с его — Вадима — книжками в руках (это их объединяло и грело). Лишь Марина Ермакова не купила книжку ВВ, но и листовку тоже не взяла.

Все рассаживались, и Августа Александровна ждала тишины. Бродят по залу, думала она, насмотрелась заседаний Думы. Предтеча, как Гамлет, колеблется, куда сесть, и Люда Чичерина колеблется вместе с ним, а за нею следуют Винкин и Бесфамильных. Наконец эта фракция гамлетистов все же уселась.

Люда достала пудреницу: “Наверное, у меня опять красный нос от этого заката!”

— Закат — лучшее украшение сорокалетней женщины! — бухнул Витька.

Каждый раз, когда Люде напоминали о возрасте, ей казалось: голой задницей прокатили по неструганой доске — столько заноз осталось! И главная заноза сейчас — Витька Бесфамильных.

Августа начала раскручивать свитки из капсулы времени: клятвы, ведомости, характеристики. И словно вместе с ними из капсулы выпали разные детские обиды, прозвища, неразделенные любови. Хтонов вспомнил, как его долго обзывали: “унылый член!”. (…На берегу пустынных волн…стоял он, дум великих полн. Пред ним широко…река неслася. Одиноко… унылый челн…) А Павка прочел: “унылый член”. Детство жестоко. От этой клички у Хтонова появилась привычка: на каждом третьем шагу он бил правой ногой левую — сзади. Один раз решил твердо: отвыкнет! И поспорил с Левкой, что не будет полчаса бить ногой о ногу. И не бил. Но потом вдруг исчез. Левка нашел его в библиотеке: стоял за дверью и долго-долго бил ногой. Наскучался!

Однажды бабушка Николы узнала про Павкину привычку и повела его к знахарке, которая брала плату только абрикосовым компотом. Павка до сих помнит странные растения у нее на окнах: марсианского цвета листья, свекольно-коричневые. “И сколько же вам лет?” — поинтересовалась тогда бабушка Николы. “А я не знаю. Знаю только, что я Михаила Ивановича Калинина на год старше”. Вот ведь как: целительница, а соотносила себя со всесоюзным старостой, значит, уважала советскую власть.

А Никола сейчас стал религиозный робот… кого он уважает?!

Юрке Исаеву вдруг показалось, что время стало податливым, идет как угодно — длится, мчится, скачет, переливается через край, его сколько угодно. Ретрофутурум такой… Вот Юра — пионер: впервые пляшет на этой сцене русского, ни секунды не сомневаясь, что он сам русский, а вот… он сидит здесь сейчас, мечтая о своем мордовском театре балета. Юрыч смотрел на Людочку с ножками и поражался: она вне времени, что ли? Лицо молодое — взгляд скользит по гладкой ее коже и срывается в пропасть! А у него уже давно запятые из морщин у глаз… Однажды играли вместе в индейцев, и Людочка чуть не попала ему топором в висок. А он уже был в роли индейца и провел импровиз, что упал в обморок. Якобы она немного задела его висок топором! Думал: всю жизнь буду с нее купоны стричь! За то, что никому не скажу про топор. И Людочка испугалась, поклялась, что вырастет и выйдет замуж за него. А сама в десятом классе познакомилась с хирургом, который приехал по распределению, и после за него вышла.

С двух сторон от Люды с глазами сели Лев и Витька, гитара которого закрыла от нее ползала. Даже Предтечу не видно, сказала она.

— Зачем тебе этот ходячий балет? — насуплено спросил Витька. — Рассказать тебе, как в Грозном привязывали к снайперам гранаты и сбрасывали?..

Врет, как старый солдат, думал Лев о Витьке.

Людочка—секонд-хэндность бытия завистливо думала о Люде с глазами: эта вечная сестра всех мужчин сегодня ими окружена, а с нею — Людочкой — рядом никто не садится! А ведь когда она приходила в каникулы на керметский пляж, то сам Предтеча изображал собачку на трех ногах (одной ногой он махал, как собака хвостом). И в радиусе восьмидесяти метров все фемины меркли…

Дзима сидел и злился на жену, которая заставила его сначала уйти из школы в училище, а из училища — в киоск. Ради денег. А сидел бы он сейчас в президиуме и отдыхал…

Быльцов бесился, что все эти его одноклассники, небось, думают: “Сашка — ловкач”, а сами не гнили в ларьках, но ведут себя так, словно они с ним равны!

Алку раздражало присутствие Аннушки, бывшей жены Быльцова. Эта шишконосенькая Аннушка уселась рядом с Николой и благоговейно слушает его. Изблагоговелась вся! А как выпьет, так сразу начнет цепляться к Алке: “Помолчи, маленькая злая женщина!”

Аннушка между тем сидела совершенно безмятежно. В самом деле шишконосенькая, но эта нежная бульба носа ее не портила, она не притворялась, и дело тут вот в чем.

Вчера ей попала в глаз соринка. Вечером, когда думала, что надеть на вечер встречи, чтоб затмить Алку-разлучницу. Это же такая стерва, что на ней никакие джинсы не держатся, настолько она худа от злости. “Шары бы мои тебя не видели”, — по-керметьски так думала вслух Аннушка. И вот тотчас ее левый глаз стал раздуваться, как шар. Аннушка побежала к Хайрулиным, чтобы вынули соринку. Но они дали ей поморгать в стакане, полном воды, а это не помогло. Боль была такая, что казалось: каждый сосудик в голове плачет и стонет! До соринки Аннушке жить не хотелось, а вот сейчас — с соринкой — очень даже хотелось, но было невозможно жить! А до соринки очень даже возможно, просто она этого не понимала. Ну что ж, понимание ей послали. Аннушка посмотрела на часы и сказала буквально так: “Господи, я дура, дура! Ты меня прости! Тебя уже сейчас сняли с креста, помоги мне вынуть соринку!” В зеркале она по миллиметру исследовала глаз и увидела, что это не соринка, а небольшое кровоизлияние. Лопнул сосудик. Намазала тетрациклиновой мазью, и вскоре боль утихла. Никогда больше не скажу: “Шары бы мои не видели!”

— …Дорогие друзья! Благословясь, начнем!

Августа Александровна запнулась. Когда она сказала “благословясь”, то в тот же миг словно глаза ее промыли живой водою, и она смотрит в зал, где каждый будто просвечивает, а внутри — мальчик (девочка).

— Начнем вечер, посвященный вскрытию капсулы времени. Мы с вами заложили ее в 1970 году, когда праздновали столетие со дня рождения Ленина…

Старого Михалыча словно что-то подбросило на стуле:

— А память почтить? — крикнул он. — Сергея Васильича!

— Н-да… Почтим память нашего директора! Прошу всех встать!

Михалыч стоя бормотал на весь зал:

— Простился Сереженька с белым светушком, не дожил. А он не один там встречает этот праздник, нет, не один — зайцы скачут по кладбищу, а какие ягоды шиповника вытаяли на могильнике — сочные, свежие!

— Прошу сесть! Сейчас вы услышите… время!

И нашли ведь способ перенести всех, как на машине времени, в тот далекий семидесятый год. Из-за сцены через динамик в зал полился голос Брежнева:

— Да…ра…хую? Да…ра…хую шко-лу… па… па-здрав-ляю лично!..

Голос словно шел по-над-вдоль-поперек-перед… И казалось: само время, Его Величество, залежалое, правда, несколько, потекло из этих свитков, что в руках у Августы. И чудилось всем, что они видят мясистый взгляд Леонида Ильича, да-ра-хо-го: веки словно издают такой чавкающий звук, когда он ими хлопает.

Августа насладилась эффектом и развернула первый листок:

— Сверху лежало письмо нашего слесаря. Он замуровывал капсулу в стену и по своей инициативе написал это. Я зачитаю: “Пернатый друг! Ты улетел из родных школьных стен в широкую степь. Это жизнь. И пусть всегда будет с тобой родная школа! Помни ленинские заветы! А когда у тебя появятся дети, пусть они слушаются, как Ленин слушался в детстве свою мать!”

— Что же это! — полыхнул старик Михалыч. — Не мог я такого написать. Я всегда знал, что Ленин — типус еще тот… Обо всем сейчас накритиковано, но я-то… Я всегда знал, кто такой Ленин! Который музыку ругал: хочется гладить людей по головам, а ведь их надо не гладить, а бить по головам.

Хтонов крикнул с места:

— Рано еще гладить по головам! Когда коммунизм построим, тогда и гладить можно.

— Ты сначала к власти приди! — Голос Роберто.

— К власти приду не я — к власти приходят классы.

— А какие сейчас у нас классы? — спросила Августа, желающая мирно уладить конфликт.

— Два класса: совокупный капитализм и трудящиеся.

Из зала крикнули:

— Спикер, отключите микрофон у депутата Павки Корчагина.

Витька Бесфамильных, перегнувшись через Аннушку, спросил у Николы:

— Помнишь, мы с тобой поэму о Ленине напечатали в “Пути Ильича”.

— Бог с тобой, что ты несешь! Какую поэму?

— Короткой стопой…

Око Божье готов был побожиться, что никакой поэмы он не помнит.

Когда Витька Бесфамильных приблизил к Аннушке хемингуэевский свитер, она явственно почувствовала запах, как от заброшенной бабули, такой кисловатый. Давно не мытое тело плюс нестираная рубашка. В горячие точки он бросается, чтобы обновиться их бульканьем и клокотаньем, а ему бы ванну горячую… Живет в общежитии, холостяк. Аннушка задумалась… Конечно, Бес выпивает, но ведь и Быльцов был выпить не дурак. И вдруг она с нежностью вспомнила, как отстирывала заблеванный мужем пододеяльник: замачивала, крутила в машине, кипятила, держала в отбеливателе. Но пятна остались! И это внушило тогда ей огромный оптимизм: крепок человек. Пятна от вина, сока, грязи — пожалуйста, отстирались, а желудочный сок — нет! Его не берет ничто… у человека внутри, в организме, все, оказывается, так прочно устроено.

…В этот момент к школе подходил Единов. Он давно не был в Кермети и сейчас поразился грязи у памятника Ленину. Раньше здесь всегда была чистота, которая словно излучалась во все стороны от центра, а сейчас что! У Ленина самая грязь! Словно старая схема вывернута наизнанку, потому что центра еще нет. Памятник уже не воспринимается как центр и как ценность. То есть центр просто колеблется, что выбрать собою между банком и церковью. Надорвавшись в мучениях выбора, Керметь лежит притихшая, готовая принять новую действительность с ее новым центром.

Возле универмага все перекопано, нужно перепрыгивать. Вместе с Единовым перепрыгивали двое пожилых супругов, и мужчина ворчал:

— Каждый день Перекоп берем!

Единов подумал: как же Людочка перепрыгивала в своем длинном манто? Он ревновал ее к одежде. Вчера, например, она думала, что муж не видит, прижалась к своему манто и поцеловала его.

Возле школы, завидев его, заметались и скрылись две фигурки подростков. Интуиция подсказала Единову, что они замышляли что-то нехорошее. В то же время он знал, что ничего случайного нет, значит, судьба послала его в Керметь в это время, чтобы спугнуть хулиганов. Единов сам был не ангелом в их возрасте, но однажды удар в печень изменил его жизнь к лучшему. Удар был такой силы, что он полгода валялся по больницам, весь желтый от разлитой желчи. Ему сказали, что после лечения нельзя будет заниматься тяжелой работой, а только — легкой. Родители засадили за учебники, и он стал врачом. Хирургом. У него теперь две страсти: жена и операционная. Но жена ушла из больницы, а тут еще и плановые операции отменили — недофинансирование. И вот уже ему кажется, что у него язва желудка.

— Блин! Нет связи с космосом, — объясняет его муки Людочка. — Связи с космосом нет опять!

Порой ему представляется, что уж лучше в церковь пойти, чем это надоевшее: “Блин, нет связи…”

…Здесь сидят учителя,
И, дыханье затая,
В родные лица вглядываюсь я, —

пели на авансцене.

А пищеваренье затая? Слюноотделенье затая? Слезотеченье?.. О прочем умолчим. Мало ли функций у организма, о которых можно умолчать. Единов иронизировал, пока шел к свободному месту в зале. В этот миг жена увидела его и со сцены помахала ему радостно рукой. А что, нормальная песня, заключил он.

Здесь учили нас,
Чтобы правдой жить!.. —

Бесфамильных в последний раз ударил по струнам.

Сразу же Павка Хтонов поправил галстук (он каждые пять минут поправлял галстук) и спросил:

— Ну, что, Бес, дали тебе квартиру твои любимые демократы?

— Спойте про Толстого: не кушал ни рыбы, ни мяса, ходил по именью босой! — крикнули из зала.

— Так твои коммунисты тоже в свое время не дали мне ничего, — хрипло ответил Витька и пошел со сцены. Он направился к Единову, который однажды зашил ему рану от собачьего укуса. — Ну, как дела, Владимир Егорыч?

— Плохи дела: плановые операции запретили!

— Какие плановые операции, когда в Чечне вон какая плановая операция идет!

— Но мне-то что делать? В Чечню ехать? Все, конечно, можно делать платно, но такие цены, что даже доцентам не по плечу.

— Поедем в Чечню со мной? Я езжу как журналист, а ты…

Хтонов в это время вышел на край сцены:

— Товарищи! Сейчас позвольте мне сказать от имени союза рабочих. Оргкомитет…

— Моргкомитет у вас! — Свистки в зале.

— Заметьте: я фамилий не спрашиваю, кто свистит. Чтобы потом не выдать вас следователю. Но вы сами знаете: кое-кого все-таки придется повесить на фонарях, когда мы эту власть скинем!

— А в хобби это не перейдет — развешивать на фонарях? — Голос Роберто.

— Не перейдет, — с сожалением отвечал Хтонов.

— А у Сталина перешло…

— Товарищи, наши пролетарии, производители благ, Сталина и помнят, и любят!

Старый Михалыч не выдержал, вскочил и прервал Павку:

— Да ты еще не отличал письку от сиськи, когда я отсидел по воле твоего Сталина! Теперь по твоей воле, что ли, в лагеря идти, сукин сын?

Павка в истерике схватил себя за отвороты пиджака: “Вот я, такой кровожадный, смотрите! А я защитить вас хотел от кремлевских воров!” И лицо у него посинело (синева как высшая степень покраснения). “Да я родился-то после смерти Сталина, но вы специально все перевираете, чтобы запутать, увести от главного!” И выражение лицо у него стало, как у вампира из триллера.

***

В угоду тебе, читатель, нам приходится использовать такие слова, как “триллер”. Теперь ведь можно не описывать некоторых героев, а лишь пометить знаком, с помощью которого читатель соотнесет того или иного персонажа с образом телегероя. Образ предполагает со-творчество, а клише — лишь потребление. Дали тебе клише — потребил одним махом, и готово! Клише — это то, что не меняется. Поэтому клише легко потребляется и усваивается. Но еще не известно, как оно выводится из организма. Экология клише ждет своих исследователей.

***

— Дай мне твою пудреницу! — попросил Лев у Люды с глазами.

— Зачем?

— Нужно.

С пудреницей в руках, плавно виляя задом, Лев вышел на край сцены и начал влюбленно смотреть на Хтонова, посылая ему один за другим воздушные поцелуи. И когда Павка захлебнулся, Лев начал читать обобщенным голосом “голубого”:

Однажды в студеную зимнюю пору
Я из лесу вышел — был сильный мороз…

Хтонов спрыгнул в зал и сел, но Лев нашел его взглядом и потянулся к нему тягуче-медовым движением: “Куда ты, пацан?” Предтеча испугался: уж не пародия ли на него? Он срочно надел свои темные очки.

Семья-то большая?
Да три человека…—

читал Лев, смотрясь в зеркало пудреницы и якобы подкрашивая губы.

Микроб смеха проник в зал — скоро все лежали в корчах.

Хтонов кричал:

— Некрасов в гробу перевернулся!

— Это пародия на школьную программу, где Некрасов — лишь народный заступник! — голос Роберто.

Лев сбился, но быстро нашелся: пустил рефреном “А сам с ноготок”. При этом он якобы подпиливал пилочкой ногти. Наконец он вышел на финишную прямую — загребая ногой, как стеснительный трехлетний малыш, читал:

В лесу раздавался топор гомосека… сека… сека…
То есть топор дровосека!..

Когда зал устроил овацию, Лев раскланялся, как раскланивался на уроках химии после удачного лабораторного опыта. Тогда тоже все лежали в корчах, потому что сначала он долго нюхал воздух над пробирками. Потом закрывал один глаз: мол, дело это разбойничье, я за него не ручаюсь. Несколько раз во время опыта Лев еще делал из рук грабли и отгребал ими всю химическую посуду от себя. Беззвучно вскрикивал, словно его осенило. Подгребал посуду к себе. На класс не смотрел никогда — только в потолок. Когда опыт удавался, Лев пожимал плечами, как бы говоря: ну, если вам это приятно, то пожалуйста, я еще раз готов, — и ритуально сморкался в носовой платок.

Когда Лев подошел к своему месту, Никола утирал слезы, и они были явно не от горя.

— Прости, Господи! — Никола сделал строгое лицо и попросил Льва на минутку выйти с ним.

На сцене босиком разгуливал Предтеча: “Вы уж извините, что я буду немного косить под Айседору Дункан!” Вышла Люда Чичерина. “Пузочесы! Начали!” (Это Предтеча музыкантам.)

Льву хотелось посмотреть номер, но Никола умел наступать человеку на горло одним взглядом…

— Я благословлен на эту поездку и должен оправдать… — голосом равнодушного рыдания произнес Око Божье.

Лев понял: раньше боялись стукачей, а теперь что — Николу бояться, осведомителя Божьего! Льву хотелось бы, чтоб Бог сам, без посредничества Николы судил обо всем.

— Ты что, отчет напишешь не небесную канцелярию, как оправдал благословение? А, Никола?

— Слово “сатира” — от сатир, и конечно, несет в себе отпечаток козлоногости. В лучшем случае — это диагноз, в худшем — неудачная операция.

Лев пожалел, что вышел. Видимо, Никола все еще боится, что не успеет выслужиться перед Господом Богом.

— Ты что — против юмора, Никола?

— Винкин, добрейшая душа твоя! Человечество откажется от юмора в самое ближайшее время.

Никола вспомнил, как являлось к нему видение с длинной бородой — прямо к окну шестого этажа общежития МГУ, угрожало, а потом улетело, как фотоснимок, гонимый ветром. И унеслось за соседнее здание. Если б Лев понимал, как тяжело Он наказывает за грехи! То не рвал бы душу и тело об узелки, а скользил бы легко по нити времени…

— Ой, я хохотала — ножками дрыгала! — вышла к ним Алла. — Цигарку надо выкурить. Левка, ну ты молодец!

Стан ее затянут в рюмочку, но как изоляционная прокладка между Львом и Николой оказался достаточным, а то еще секунда, и искра проскользнула бы, а там — неминуемый взрыв и ссора.

— Ой, не могу! — эротическим голосом Пьехи из шестидесятых — семидесятых годов пропела Алка и с междометиями восторга еще покрутилась между друзьями. — Я чуть хезалку не стерла. Пойду покурю.

— Юмор — одно из самых тонких изобретений дьявола. С его помощью можно разрушить все самые святые установления. Но юмору хана. Скоро он отомрет.

Отомрет, думал Лев, так зачем тогда весь этот разговор. Когда люди любят Бога, от них свет должен исходить. А от Ока Божьего не исходит — наоборот, он словно весь свет в себя всасывает, как черная дыра. Лев устал, а Никола все о Господе, это уже сколько времени — и как бы Господь в нагрузку получается. А Лев бы предпочел, чтоб Господь как радость! Мама родная, мама родная! И вдруг он вспомнил, как мама вычитала, что больным диабетом нужно больше смеяться, так как смех понижает содержание сахара в крови.

— Мысль старая и предурная. Нужно просто помолиться — тоже понизится содержание сахара, — свое гнул Око. — Я понимаю, что для тебя это удар по печенкам, ты всегда любил пошутить… Но Христос не шутил.

А как же он вино сделал из воды на свадьбе в Кане? То есть помог веселью? Веселье, юмор, они помогают и поддерживают в трудную минуту, отвлекают. Лев не сдавался.

— Наркотики тоже отвлекают… Лев, я знаю: для тебя это удар по печенкам, но я прав: юмор должен отмереть. — Голос Николы словно вошел не только в суставы Винкину, но и в сосуды, в печень, которую заломило.

Печень, чего ты тянешь одеяло на себя? Ты не одна у меня! Есть еще сердце, почки… А, это Никола в тонком плане мне все печенки отбил, он же и повторял: “Для тебя это удар по печенкам!”

— Мир сей грешен, — чеканил Божье Око. — Поводов для веселья нет. Мы же родились в катастрофическом мире.

“Неофит, вот неофитство-то и корежит”. Вдруг Лев нашел аргумент в пользу юмора:

— Никола, а гордыня — грех? Вот от гордыни юмор помогает излечиться. Когда над собой смеешься.

— Боже щедрый! От гордыни нужно постом и молитвой лечиться. А смех тут не помогает.

В этот миг Светонька и Викуша внесли бак с грушевым компотом и поставили его остывать у открытого окна. Тотчас влетел пронырливый шмель и грозно загудел: “Когда же вы остудите-то сладкое? Я же пить хочу!”

И Льву захотелось спокойной жизни с Людой, и чтоб только такие события происходили — простые, как прилет шмеля, когда сварен компот и медовые запахи разлились по квартире.

Он услышал, как Божье Око жалит:

— Тогда твои эротические карикатуры, твои “бердслейки”, тоже будут не нужны — случится чудо.

— Но это и есть чудо: из точек и закорючек получается лицо человека! Само рисование — чудо. — Лев не умел одним взглядом наступать на горло, а мог лишь долго говорить в знак несогласия.

К счастью для него, Алка шла к ним ломкой из-за высоких каблуков походкой. Алка — четыре вишенки. но сейчас ее губы мало того что превратились в четыре жухлинки, но и сделались синего цвета.

— Синегубка, — жаляще заметил Око Божье. — Курить тебе вредно.

— Да, меня качает. — Алка ухватилась за Николу и таким образом снова сослужила изоляционной прокладкой между спорящими. — Дух травы сильнее меня.

— Но не сильнее Бога! — въедливо учил Никола. — Помолись и попроси, чтоб тебе послали силы бросить.

— И все, что ли?

— Как Льву нужно попросить силы и бросить свои шуточки-прибауточки.

— Шуточки-прибауточки? Недавно я читала: Амвросий… или Амвросим — тоже любил шуточки-прибауточки.

— Так у святого человека и смех безгрешен, а у грешного — грешен.

У Николы Бог словно торчал наружу из него и укалывал — и непременно больно, думала Алка, но в то же время она понимала, что Никола любил не для себя, а для других, для помощи им.

— Но Левка Хтонову ведь правильно врезал! Я бы вообще всех этих коммуняк перестреляла или повесила, — и Алка пошла в зал.

— Слышал? — спросил Око Божье. — К чему это привело — комплекс разрушения под видом борьбы…

— Идем, мальчики! — крикнула, обернувшись, Алка.

— Непосредственно, — кивнул Лев.

— Мальчики!..

Мальчики лет сорока достали из карманов книжки ВВ и отбивались ими от шмеля. Наконец буяна и забияку удалось выпроводить в окно. И Лев так спросил:

— Значит, и против врагов нельзя использовать юмор? Против коммунистов даже?

— За врагов молиться нужно, — убил его Никола четырьмя словами. — О ненавидящих и обидящих нас. Сказано: остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должником нашим. То есть в такой же степени и нам простится, как мы сами прощаем.

Значит, компромисс невозможен, думал Лев. Какой же может быть компромисс, считал Око Божье, с дьяволом. Ведь юмор от дьявола, и коммунизм от дьявола. В юморе что? Унижение грешника… А зачем его унижать? Надо видеть его объективно…

— Я даже понимаю: на глубине, когда разговор идет о Боге и зле, шутить не приходится, но…

— Никаких “но”, Лев! Я уже давно не выношу юмористов.

— Вопрос вот в чем… Почему-то негодяи часто бывают совсем без юмора. Вот берем двух людей: Ленина и Жванецкого. Кто приятнее-то? Ленин без чувства юмора, но ты же его не выберешь. Он хуже в миллион раз, да?

— Оба хуже! — начал кричать Божье Око. — Нельзя так сравнивать. Вот все твердили: “Ворюга мне милей, чем кровопийца!” Мол, демократы ворюги, но зато кровь не льется, как при коммунистах. Всем и всегда я возражал: не милей, не милей! Оба хуже. И вот: война в Чечне. Воры затеяли войну, чтоб больше воровать, списывать на войну можно ого как… Кровь льется. Оба хуже. Чем демократы-то лучше?

— Так они тебе церковь подарили, ты пришел к Богу.

— К Богу я пришел сам, от психушки спасаясь.

— Методичку напиши “Как стать святым”.

В это время птичья стая с криками пролетела с полей к школьным тополям и заглушила слова Винкина, но Никола что-то понял по выражению глаз и нахмурился:

— Ницше начитался про сверхчеловека?

— О сверхчеловеке так… У Эткинда я недавно прочел: если б Лу ответила Ницше взаимностью на его любовь, то еще не известно, сочинил ли бы он сверхчеловека или нет. Она ведь была необыкновенная! Ее любили все: Рильке, Ницше, Фрейд и …

Никола крестообразно разбросал руки:

— А где же были в это время Ортега-и-Гассет, Платон и Аристотель? Да если бы… если бы Лу дала даже самому Эткинду, он все равно не стал бы Ницше! — И тут Никола первым предался богомерзкому занятию: мелко подрагивая от хохота, он засеменил в зал.

Августа сказала Михалычу:

— Шумните мне, когда концерт закончится!

Она пошла в свой кабинет и принялась рвать листовки Хтонова. Пара трескучих фраз Павки сидела в голове: “Повесить на фонарях” и “Выдать следователю”. А как же мы жили с этим раньше? Да-а, поотвыкли от классовой борьбы-то! Нас же как учили: ее не будет лишь после того, как коммунизм победит во всем мире и враги его будут уже повешены на фонарях Парижа, Нью-Йорка и Лондона. Тогда мы отдохнем! Но вот прошло десять лет без классовой борьбы, и как тошно было слышать Хтонова: классы — массы… Эти слова лезли в уши, как назойливые мухи, хотелось их прихлопнуть. Противно!

Августа сидела и смотрела в окно. Посткоммунистическая природа словно затаилась и ожидала, кто победит на предстоящих выборах. У самой уже нет сил помочь.

Вдруг на гребешке крыши соседнего дома Августа увидела пару кошек. Они крутили любовь: кот писал-писал хвостом любовные стихи на фоне неба, забрался на кошку, и оба хвоста у них в рифму изогнулись кверху, пушистые стихи, а не хвосты на фоне заката. Хорошо кошкам: никаких партий и классовой борьбы. Августа побросала в корзину порванные листовки Хтонова. Корзина была плетеная, между проволокой много зияний. Ну и что: пусть он увидит, когда придет одеваться, подумала она.

— Э-э! — хором воскликнули шторы. — Эврика! Вот вы уже и нашли, из-за чего поссориться.

Голоса наплывали друг на друга, и каждый говорил о своем.

Быльцов развернул свое письмо из капсулы времени и: “Оказывается, я мечтал стать разведчиком!”

— Сирень-душа, а мы ведь не знаем, стал ты на самом деле разведчиком или нет! — на ходу бросил Предтеча.

— Э, на что ты намекаешь!

— Этот Хтонов — кость в горле, помойное ведро, язык до полу!

Хтонова ошикали, а он почувствовал себя героем, ходит с таким видом, словно пострадал за правду, что не мешает ему выглядывать время от времени в окно: как там “жига”?

— Когда Левка во время чтения Некрасова стал загребать ногой, у меня кровь барашками закипела в теле.

— Мы встретились, как мушкетеры двадцать лет спустя — они ведь тоже оказались в разных политических лагерях. Но у них победила дружба.

— А у нас, может, победит Бог, — полуспросил Око Божье.

— Там, у коммунистов, — равенство, здесь, у христиан, — тоже. — Роберто кисло смотрел на такую перспективу.

Никола вспыхнул: “И будет ли равенство ваше дьявольским или божеским, этот вопрос — Я, так сказал Христос!”

Роберто хотел одернуть его: чего-де кричишь, я-де на тебя не кричал, когда ты пришел на свалку не в своем уме… Мне надо было цветные металлы выплавлять в тот день, но я с дедком повез тебя в больницу… Но тут вдруг словно кто-то свыше подсказал Роберто: э-э, поосторожнее с камнями в Николу, он слишком сильно любит Бога, слишком близко к сердцу принимает все его слова!

— Секонд-хэнд, ты что! Такое удовольствие, прямо оргазм!

— Но там все в кучах, я как-то не вижу, какая вещь хорошая…

— А надо чаще ходить! Это как в сексе, чем чаще этим занимаешься, тем лучше разбираешься.

— Вить, быстро скажи на микрофон пару слов о первой ночи любви!

— Алка, что тебе сказать… То был короткий, как вороний крик, грех. И там еще пахло кислой капустой, в такт. — И Бесфамильных на щипок заиграл на гитаре.

Вот зачем ты это сказал, укоризненно смотрел на Витьку Никола. Как зачем? В старости забуду все, а книжку Алкину открою — вспомню. Ухо дерет, как говорила бабушка Николы, когда слышала вздор вроде этого.

Роберто заметил, что Быльцова нет рядом с Алкой, и: “А хочешь, я тебе расскажу про нашу первую ночь?” Она растерялась и с трудом смогла спрясть словесную нить: мол, потом поговорим, надо об одном деле, ладно?

— Тада ланно, — выдавил Роберто по-керметьски.

— Госпожа Чичерина! — Предтеча в прыжке красиво подлетел к Люде с глазами.

Кто мог оценить такой роскошный прыжок, кроме Юрки Исаева! И Юрыч думал: цветущий прыжок Макса — вот что держит мордвина в русском балете. А то давно бы ушел от этих оккупантов. С точки зрения бориальной теории мордовский язык и индоевропейские восходят к одному праязыку. Надо бориальное братство организовать, может?

— Люда, как скажешь, так вставлю!

— Перекрести пищу, чтоб она дала тебе силы для добрых дел, Анюта!

— Никола, как ты хорошо назвал меня, — расцвела сидящая рядом Аннушка.

Шустрили с вилками Светонька и Викуша. Полетели с выстрелами пробки от шампанского. Чтоб только такая пальба осталась в нашей стране, а не залпы в Чечне, сказала Августа Александровна. Пусть они отделятся, если хочется им… Хтонов в сердцах закрыл уши руками: что говорят, что несут! За державу нисколько не болеют.

Сон Хтонова

В ночь на сегодняшний день Павке приснился сон: будто бы едет он в Керметь на своей “жиге”, а навстречу “мерс” белого цвета, а в нем Ельцин. Хтонов спросил себя: почему ты видишь Ельцина в машине без охраны? Ага, это сон! Значит, все позволено! Раз — наехал на “мерс”, чернота, взрыв. Но Павка жив и снова едет в Керметь… Значит, сон продолжается. И тогда он стал наезжать на встречные машины. Бац — взрыв, чернота. И жив! Взрыв — жив! А сейчас, за столом, он только понял, почему правильно делал, что наезжал: почти все молодые лишь того и заслужили, чтоб их взорвать. Предатели! Хорошо, что старшее поколение не потеряло веру в коммунизм. И рабочие, но их мало…

***

Предтеча встал с бокалом шампанского в руке и молчал. Наконец к его молчанию прислушались.

— Господа! — воскликнул он и сделал паузу.

Какие величественные жесты, какая во всем значительность, иронично шептал Юрыч сидящему рядом Льву.

— Друзья! — добавил Предтеча. — Зачем мы рвем, ссорясь, тело нашей матери-Родины! Демократы — не демократы, православные — не православные, верующие и атеисты. Родина-мать наша беременна будущим расцветом, а мы рвем ее изнутри. Ей больно… — Тут он отставил бокал и подлетел к шторам, рванул материю. — Значит, и нам больно тоже!

— “Горя-то, горя-то хватили”, — иронизировал Юрыч.

— И мы погибнем вместе с Родиной, если не изменим все! — Предтеча отпил из бокала и промочил горлышко. — Сейчас как никогда актуально “Слово о полку Игореве”. Автор словно к нам обращается: объединяйтесь и не ссорьтесь! Я прошу выпить за Россию стоя!

Встали все, кроме Юрки Исаева, который развалился на стуле, словно в кресле, и бубнил:

— Окк-купант!

Роберто думал: возлюбленное отечество, за него пьют стоя? За него надо… защищать его стоя надо, а не пить стоя.

— За Россию! — еще раз воскликнул Предтеча и выпил свой бокал.

Он вел себя так, словно с Россией у него уже было все обговорено: если только выпьют стоя, то последует волшебное возрождение. На Юрыча это магически подействовало: хотя и сидя, но он выпил.

Роберто почему-то не мог успокоиться: если Предтеча так любит Родину, значит, мне нужно ее немножко разлюбить, может, есть в ней что-то такое… какое? Ну, как бывает, что ты любишь женщину, и вдруг оказывается, что ее любит пижон еще… Тут задумаешься! А! Вдруг Роберто все понял: Родина тут ни при чем! Просто ведь Предтеча любит власть свою проявить.

— Юрыч, — предложил Роберто Исаеву, — давай с тобой чокнемся.

— Да вы и так чокнутые! За Россию пить стоя! — Юрыч, задвинутый на теории бориального братства, поморщился, но налил себе еще шампанского и чокнулся с Роберто.

От красоты этих бокалов даже шампанское кажется вкуснее, а от шампанского бокалы кажутся еще красивее — все ощущения закольцевались для Винкина. И каким-то образом сюда, в это кольцо, входила Люда с глазами.

От шампанского в горле становится все яснее и яснее, думала Люда, вся в лирическом кипении. Для христианина родина — на небесах, говорил ей Око Божье. Но как без подготовки полюбить небесную родину, возражала она, пусть сначала земную полюбят… ой! Капнула на платье.

Способность Люды с глазами легко переноситься сверху вниз и снизу вверх, от Бога к колготкам и обратно, была Льву особенно по сердцу. Во время нисхождения она выпила шампанского и заметила, что Хтонов часто встает и смотрит в окно: цела ли его машина?

Забегая вперед, скажем, что за вечер Павка сорок три раза встанет и взглянет на свою “жигу”, а Око Божье тридцать два раза перекрестится. Кто считал? Лев, а точнее даже не он, а некий механизм у него в мозгу автоматически.

Светонька и Викуша принесли горячее. Единов мгновенно разделал свой кусок курицы — раз-раз! — и на костях ни грамма мяса не осталось. Вот что значит профессионал по мясу, хирург; привык резать, думал Дзима. А если его попросить жену проконсультировать? У Веры какое-то уплотнение в груди, она боится идти в больницу.

— Док! — обратился он по-соседски к Единову. — Вас надо в книгу рекордов Гиннеса занести: по разделке курицы. А не откажите проконсультировать мою жену… попозже, конечно!

— Он никогда не отказывает, — ответила за мужа Людочка с ножками. — Ну и как твой Пьянков? (Это она уже у мужа спросила.)

— Температура держится, но сегодня он уже читает.

***

Читатель-друг!

Странные сближения случаются во время работы над этой повестью. О первом мы сейчас расскажем, а в другом месте — о втором.

Только мы написали фразу про читающего Пьянкова, пациента Единова, отталкиваясь от прареальности, как в нашу дверь позвонили. Это пришла соседка и попросила… почитать что-нибудь, лучше — остросюжетное. Мы сильно удивились! Дело в том, что раньше они много читали, собирали поэтическую библиотеку, быстро усвоили книголюбский жаргон: не Тютчев, а Чукчев, не Цветаева, а Цветаёва, Лёрмонтов и т.д. Даже когда однажды мы вместе праздновали Новый год и сосед уже путал алгол с агдамом, он не путал Белого с Черным. Но пришли рыночные времена, и читать перестали многие, в том числе и наши соседи. Они делали деньги, покупали дачу, машину и уже не радовались подарку, если он был книгой.

Почему же соседка пришла за книгой? Оказалось: муж сломал ногу, лежит в больнице на вытяжке и вот попросил принести что-нибудь остросюжетное.

Если предположить, что сейчас читают только в больницах, то что получается? А получается, что читателей еще очень много! Стоит писать хотя ради них.

***

Шампанское деликатно вступило Николе в голову, словно постучавшись: тук-тук, можно к вам? Мы все были друзья по несчастью, думал он, не верили, а сейчас многие сделали к Нему первый шаг. А когда ты сделал к Нему один шаг, Он к тебе сто шагов! Обличья и личины вдруг сменились на лица и даже лики. Но бренди Никола пить не будет — он сказал, чтоб ему не наливали.

— А мы и не будем тебе наливать — мы плеснем! — И Витька Бесфамильный щедрой рукой плеснул Николе добрую порцию бренди. — Сподоби, Господи, немного напитися нам! Так, Никола?

— Смирись, — советовала Люда с глазами. — Пригуби, Никола!

— Смиряться надо перед Богом, а не перед Витькой, — буркнул Никола, но пригубил. — Нет, не в лимфу пошло.

— А мне в лимфу! — хрипло гудел Витька. — Все женщины сразу кажутся такими красивыми.

— А мне и без бренди все женщины кажутся красивыми, — заявил Лев.

— У меня смыло, что я хотела сказать…

— А ты закуси клубникой имени Быльцова!

— Николай второй придумал лучше: коньячище закусывать лимоном. — Голос Роберто. — Уж за одно это его можно было б не расстреливать.

— Вспомнила, что я хотела! — Люда с глазами встала, чтоб сказать тост, но в руках она держала не бокал, а ягоду. — Помните, как мы в детстве в лесу делали такие пирожки: в лист липы заворачивали горсть земляники и ели. — Она завернула ягоду в листочек липы, который тут же оторвала от веточки своего букета. — Вот так. Я предлагаю выпить за этот символ соединения детства и зрелости, керметской липы и голландской клубники, бедных и богатых… и…и… — Люда колдовала глазами и наколдовала помощь от фракции полных женщин. Эта фракция состояла из Риты Хайрулиной и Брюховой-Брюхановой, которые начали ей подсказывать:

— Чтобы бокал был полным, как мы…

— Да, за учителей и учеников, тут мне верно подсказали… еще за любовь и за Пасху!

— Как у нас в редакции… Фотографии коленом запихивают в номер… Так и вы хотите в один тост все впихать! — брюзжал Витька. — Все, мне пора — женщина ждет! — Но сам не двинулся с места.

Женщина — боевая подруга, иронично думала Люда с глазами, да нет у него никакой женщины, а вот если б была и он ушел бы, то… она могла бы пересесть и оказаться рядом с Предтечей.

— Бренди с базы… Я за качество отвечаю, — похвастался Быльцов.

— Сирень-душа, спасибо! — Предтеча встал и через стол пожал Быльцову руку.

— Эка невидаль, с базы, — словно вместе с Аннушкой сказали шторы.

Люда с глазами съела свой “пирожок” — ягода оказалась кислой, как удар тока, аж тройничный нерв перекосило. При этом шейный платок у нее соскользнул, оставив на шее узелок-бантик, остальное же болталось на груди, как ожерелье неизвестного племени. Все на ней так естественно выглядит, как естественен снег зимой, думал Лев.

— Винкин, зачем ты втираешь мою руку в стул? — спросила она. — Что ты этим хочешь сказать?

— Что ты, с бездонными глазами, молодец, — просипел в ответ Витька. — А ты, старый, чего не пьешь (это он к Роберто обратился). — Выделиться хочешь?

— Да-да, хочу выделиться. Так ведь просто: ничего не делаю и выделяюсь.

Он наклонился к уху Витьки и доверил ему, что боится сорваться в запой. Неужели? Увы, Роберто был непьющим когда-то, но… Благими намерениями ведь вымощены дороги известно куда. Когда Алка ушла от него к Быльцову, в душе Роберто образовалась ахиллесова пята, даже не пята, а целая ахиллесова пустошь. Решил чем-то себя отвлечь, и тут мать посоветовала разгрузиться, поголодать, очистить свои потроха, а то уже кололо тут и там. Мать наделась, что сын еще будет в президентской команде. Ей же не объяснишь, что к власти рвутся деструкты, и он тогда еще не ведал, что окажется на свалке, разрушит свою прежнюю судьбу. Месячное голодание далось ему тяжело, но “мозги были вычеркнуты”. Один раз они отмечали с Алкой что-то в ресторане, и там в меню “мозги” были вычеркнуты, и с тех пор это стало поговоркой у них… После месячного голодания нужно осторожно выходить из этого, жать соки из фруктов… А куда выжимки — не выбрасывать же! Немецкая кровь предков не позволила Роберто выбросить дорогие продукты. И как раз в соседнюю квартиру въезжал Дедок, ему как афганцу дали жилье. Тоже хромает, как и ты, Вить…В подъезде тогда жили котята, и Дедок постучал к Роберто: “Они, как душманы, лезут всюду, ты их запри на полчасика в ванной или в туалете…” Он не хотел задавить ненароком мебелью живое существо… А на свалке, между прочим, запросто собак отстреливает. Говорит: другого выхода нет. В общем, этот Дедок потом посоветовал Роберто сделать вино из фруктовых выжимок, и получилось шесть десятилитровых бутылей. Отличное яблочное вино. И где оно теперь? Витька Бесфамильных сразу оживился. Где-где — в брижит-барде… Дедок сам был не рад, что посоветовал вино сделать. “Если б я мог, как Моисей, простереть руку свою на море… на вино, и чтоб оно возвратилось — превратилось в выжимки”. Он кстати и некстати цитировал Библию, за что в мафиозных кругах получил кличку Святой.

— Старый, — Витька в свою очередь склонился к уху Роберто. — Только тебе одному по секрету. Я на днях еду в Чечню выкупать наших ребят из плена. Абу — из местной чеченской мафии — дает мне пять миллионов. Меня там с завязанными глазами проведут к Джохару. Но ты никому ни слова! Смотри… Наших надо спасать ребят… Но молчи!

— А бокалы тоже Быльцов купил? — спросила Людочка-секонд-хэндность бытия.

— Алка, что под ним, — по-керметски отвечал Михалыч.

— Вам это интересно? Мне это не интересно! — заорал вдруг Витька.

— Бес, тихо, — ласково обняла его Люда с глазами.

— Как скажешь — так вставлю, — покорно согласился Витька. — Лев! У колодца сидишь — налей мне еще бренди, а то в нашей бутылке пусто.

А Лев любил подобрать нечаянно оброненное стариком Михалычем слово и поиграть с ним. И вот сейчас он строил фразы совсем по-керметьски: “Лев был на работе, а Люда, что под ним, сказала…”

— Рейтинг Ельцина падает.

Зато рейтинг Господа Бога растет.

Православные, да что же это делается? Опять они всуе употребляют это имя, думал Никола, видя, что вокруг сидят знакомые незнакомцы. Пьют, болтают вздор, а я вижу только одно: эти люди мне не товарищи. Но опять же сказано: не судите… У них сейчас не стало почвы под ногами, я должен это понять, люди мечутся, не догадываются, что, если не стало почвы под ногами, надо ее искать в другом месте, на небесах.

— Госпожа Брюхова, что вы так на меня смотрите? — спросил Предтеча.

— Я думаю, Макс, что у тебя с челюстью? Не жует? На ручке надо спать.

— На какой ручке? От двери?

— На женской ручке, на какой еще…

Вдруг под столом страшно зарычала собака. Многие даже стали искать ее под ногами, но каково же было удивленье всех, когда оказалось, что это бурчит в животе у зардевшегося Винкина.

— Не смотри сиротой, — сказал ему Роберто. — Надо месяц поголодать… Трудно, конечно, но все как рукой снимет.

— И экономия, — согласился Винкин. — Нам зарплату не выдают…

Э, подумала вместе со шторами Людочка с ножками, ну, что, Люда с глазами, вечная сестра всех мужчин, какие тебя окружают мужчины-то! С урчанием в животе… А у меня вот Единов — отпросился с дежурства и приехал, чтоб сидеть со мною. В этот миг она откусила от бутерброда с красной рыбой, и что-то хрустнуло внутри, словно белый гриб сломали и он Богу душу отдал. На языке тотчас — твердый кусок зуба. Она пальцем ощупала пенек во рту — точно, передний зуб сломала! А сколько его лечила, делала ионтофорез, как марсианка, с проводками во рту сидела. Только этого не хватало — уравняться с беззубым Бесом, шутом гороховым!

Единов по выражению лица жены понял, с кем она сравнила себя по беззубью.

— В сорок лет, — сказал он, — пора уже отличать маленькие беды от больших.

— А где они, большие-то беды?

— Вот и радуйся, что нет… Твоя мама умерла — большая беда была, ты с четырех ночи до восьми утра два платья сшила себе! А зуб сломался, так в слезы.

Людочка стала объяснять: когда мама умерла, она сшила два платья не потому, что такая уж вещистка вся из себя, а просто не могла допустить, чтобы сойти с ума. Только мама перестала дышать, как все стало разбегаться в разные стороны, а я убегала в одну точку. Я потому и взялась шить платья — и пришивала все к этому месту, где я находилась!

Даже слезы у нее идеально каплевидной формы, думал Единов.

— Падают-падают, падают слезы, — напел Дзима на известный мотив. — Зуб сломался — жвачкой залепить. У меня там в киоске теща торгует. Теща — объективная реальность, данная нам в ощущение.

Единов так быстро убежал за жвачкой, что Людочка подумала: те невидимые миру крылья у ее ног — они ему передались, как зуб сломался.

Единов хотел в раздевалке взять куртку, но гардеробщицы не было. Он машинально раскрыл валяющуюся под сеткой школьную тетрадь и прочел начало сочинения: “Только что прошла весна. Хочется, чтоб снова была весна…” Так, тетрадь ученика 8 “г” класса Козина. Вот русская душа, думал он о неказистом Козине, который вдруг стал виден ему до последней двойки по химии: только что прошла весна, а уже снова хочется, чтоб была она же. Только начало всего и любят русские люди, а разве это правильно — зрелость и старость ничем не хуже. Так, как сейчас оперирует Единов, он не мог оперировать еще пять лет тому назад.

Он не стал ждать и в одном костюме побежал за жвачкой. Наконец-то жена начала стареть — сломался зуб! Он мысленно стал трясти свою ревность, как трясут дерево с плодами, и с него попадали последние листочки.

Небо над Керметью дышало неземным дыханием. Единов не заметил, как “взял Перекоп” и оказался у памятника Ленину. Раньше у него ночи напролет дежурил местный юродивый Вася, а сейчас всю ночь торгует киоск. Сумасшедший Вася охранял любимого вождя — интересно, где он сейчас? Единов купил жвачки разных сортов и спросил у киоскерши про сумасшедшего. “Вася-то? А он сейчас семечками на вокзале торгует. Десять тысяч в день имеет…” Тут из церкви долетели звуки пасхальной службы. Впервые в жизни Единов словно выпрыгнул навстречу Богу и сотворил нечто вроде молитвы: “Вот я и дождался… неустанно… Жена стареет!.. Вот это наконец! Но еще очень прошу: разреши плановые операции, очень прошу! Сделай так, чтобы из бюджета пришли деньги, я не могу без работы!” В ту же секунду вверху, на тополе, запели жаворонки, а может, какие-то другие птицы, и Единов поверил, что деньги из бюджета придут.

Возле школы снова он заприметил суету двух подростков, которые сразу побежали, как только он приблизился. Единову показалось, что у “Жигулей” треснуло стекло, но, может, оно и было таким, он же не знает. Подумал: надо сказать директрисе или кому-нибудь, но в зал уже внесли саксофон, эту удавину, которая вдруг издала совершенно сортирный звук как прелюдию для танцев. И Единов решил, что он слишком долго бродил, что жена сердится, и… забыл про мальчишек.

Витька Бесфамильных пошел к пузочесам. И Люда с глазами пересела к Предтече: “А можно поставить балет загипсованных?”

— Подожди секундочку… Юрыч, а ты скажи тост за Вадим Вадимыча!

— Мы с тобой любим Вадим Вадимыча, поэтому он нас поймет. — И, прорываясь сквозь тост Юрыча, Люда начала рассказ о том, как она хотела подработать страхагентом и…

— Мы же на Вадим Вадимыча не смотрели, а взирали, не слушали, а внимали. Не любили, а боготворили! — говорил Юрыч, подскакивая и приседая, размахивая восторженно руками, вдруг подмывал к потолку и парил там несколько секунд, опускался, пружинил, и эта пружина резко подбрасывала его вверх. — А помните, когда ВВ напечатал в областной газете “Письма из школы”? Как читает нам Вознесенского при свечах… А обком ему выговор: при свечах нельзя — инфернуха же!

У Люды с глазами тоже инфернуха: сказала она своей сторожихе: “Баба Лена, вам нужно застраховаться — возраст есть возраст”. Осерчала на нее баба Лена: какой же такой возраст, если у бабы Лены мама живехонька. А на следующий день сторожиха приходит в гипсе — упала, сломала руку.

— ВВ тогда сказал, что птицы — предупреждение: не нужно рваться слишком высоко, чтоб не навредить себе, а то можно упасть и крылья переломать. Ведь было же хорошо: читали стихи при свечах, нет, он статью…

— Поэзоконцерт, — сказала про длящийся тост Марина Ермакова, глядя на вдохновенный профиль Юрыча.

— Где тут мордвин? — шепнула мужу Алка. — По-моему, от грузина в нем что-то есть, а от мордвина…

— На мой вкус, это не тост, а воронье гнездо, — кисло бубнил Хтонов.

“Вы, коммунисты, любите причесанных покойников, а по мне растрепанный живой лучше, чем причесанный мертвец”, — думала Алка.

— Так пьем за Вадима? — полуспросила она громко.

— Нет! — подскочил к потолку разлохмаченный живой. — Пьем за то, чтоб помнить об этом предупреждении: не залетать слишком высоко!

Только что Алкины глаза излучали доброту во все стороны, и вот уже она их опустила и толкнула мужа в бок.

— По-моему, это на тебя намекают, — заявила она с пьяной убедительностью Сирень-душе.

Сирень-душа хотел рвануть на себе рубашку, но нащупал водолазку, которая не рвалась, а лишь тянулась:

— Да я!.. Ну хоть сейчас все брошу и уеду в Чечню воевать! В армии я служил! Добровольцем могу в Чечню… Не веришь? Тебе все равно, дорогая? А вы почувствуете легкость … в своем кошельке. Ну что? Все равно или не все равно — уеду или нет я в Чечню?

— Дурак, тост испортил, — закричал Юрка. — Дебил, олигофрен, даун, микроцефал, и еще все это для него незаслуженно звучит, как Нобелевская премия.

— А ты много из себя строишь, — отвечал тихо ему Предтеча. — Всех выше ставишь кого — себя! А без простых людей вообще бы не выжил… Когда ты пьяный заснул с сигаретой в костюмерной, кто тебя спас? Простые люди, пожарники…

— В Чечню! — прихромал к Быльцову Витька. — Наконец-то нашелся еще один настоящий мужик. Мы на днях летим туда за пленными. Десять миллионов дает мне Абу…

Роберто еще помнил, как Витька просил молчать: тайна, секрет — а сам…

Неужели Гоголь на сто лет вперед пронзил русский характер Ноздрева?

Люда с глазами говорила про свое, хотя вставляла реплики насчет того, что тост Юрыча рифмуется с ее историей: она ведь тоже делала предупреждение! Бухгалтерше Лере сказала: надо застраховаться — гололед, можно поскользнуться и упасть. Осерчала на нее Лера: я не хожу пешком, я на трамвае, а на следующий день приходит…

— Неужели в гипсе? — удивился Предтеча.

— Да. Бежала за трамваем, поскользнулась и… А дело в том, что больничный дают не сразу, если ты травмирован не по пути с работы.

— И это все? — как всегда, встряла Алка.

— Нет. На третий день я шоферу нашему, в архиве я тогда служила, говорю: ты за рулем, надо бы застраховаться. Осерчал на меня шофер Боря: он не пьет, чего он должен страховаться! Но я: ты не пьешь, так другие пьют. Не ты, так на тебя могут наехать. Дорога есть дорога… Ну а на следующий день меня зовут к телефону, и я еще иду к трубке, а уже в зеркале вижу свою виноватую улыбку.

— На него наехали! — заорал Предтеча.

— Да, и тут-то наконец я поняла, что надо мне уйти из страхагентов.

— Какую ослепительную новеллу ты мне рассказала, ослепительную! — воскликнул Предтеча. — Страхолюдка!

“Получила? — мысленно подал реплику Лев. — Хотела его оплодотворить идеей нового балета, а великий маэстро… Страхолюдка! Ты этого хотела?”

А чего ты хотела, задыхалась Люда с глазами, сердце ее билось, как младенец в чреве матери. Старая Люда умерла, враз умерла, но родилась новая. Развенчание иллюзий — это ведь хорошо, говорила она себе, это как вылечиться от наркомании. А чего ты хотела — рассказала про свою черную энергию, травмирующую невинных людей, ломающую руки-ноги. Такую на дух не нужно никому, не то что Предтече. Если бы я рассказала сначала, как меня обокрали, а было не застраховано, и я злилась, что не застраховано… Или акцент бы сделала, что я поняла и ушла из страховых агентов, акцент бы! Поздно. Кто он — маэстро, а кто я! Поймали птицу помечтайку… Зачем ВВ говорил, что Чичерина — от Цицерона, а я совсем не он?

— Кто идет на перекур? — громко спросила она у сидящих за столом.

— Канцероген, — под руку пугал Око Божье. — Каждая затяжка может стать судьбоносной.

— Идем-идем! Я тут диктофон привезла, — откликнулась Алка, которой не терпелось начать записывать.

— Из эротики много не выжмешь. — Голос Роберто.

Лев возразил: смотря как давить!

— А из какашек? — спросил Витька Бесфамильных.

— Бес, ты о чем?

— Что показательно: разбомбили библиотеку…

— В Грозном?

— В Грозном, конечно! Где еще-то? Ну, все валяется: книги, журналы, подшивки газет. Люди ходят прямо по книгам. И никто ничего не подбирает. Не до этого. А я взял журналы — штук семь — в номер к себе. Думаю: давно не читал современной литературы… Открыл один журнал: про дерьмо, другой — снова оно…

***

Читатель, друг!

Ты уже настроился на одну волну, на одну пульсацию, на один ритм, на одно трепетанье с нами! А мы обещали тебе, что отдельно поговорим о постмодернизме, какашках и всем таком прочем.

Но сначала — фуга о Сорокине, классике постмодернизма. Из жизни. В изначальном виде. Хотя… что значит, в изначальном? Увидели — уже, значит, обработали взглядом. Запомнили. Записали. Обсудили. Переписали. В итоге — немало обработали. В общем, фуга в конечном виде.

Шел к нам гость. А перед этим мы кормили на лестничной площадке песика по имени Степан. У Степашки нет хозяина, и поэтому он очень независимого нрава. Взял на себя ответственность охранять целый двор и лает с такой интонацией: “Как это тяжело — охранять целый двор, а вы мне часто даже косточки не даете”. Мы чувствуем: наши души с ним в коренном родстве! Мы тоже — пишем-пишем, но не получаем никаких вкусных косточек. Общее тут вот что: ни Степана никто не просил охранять двор, ни нас — писать.

И мы подкармливаем этого четырехлапого экзистенциалиста.

Вот Степан поел и ушел, а гость пришел. Он был великий интеллектуал и выписывал все газеты и журналы. И видит, что на площадке лежит газета неизвестной ему верстки. Это не “Независька”, не “Севоська”, не “ЛГ” и тем более не “Московские ведомости”. А что же? Он наклонился и прочел рассказ Владимира Сорокина “Проездом”. Как раз про какашки что-то такое… А рядом в виде субстанции эти экскременты лежали. Сразу нужно сказать, что наш Степан, как существо интеллигентное, не испражнился бы на газету, с которой питался. Но его вечные враги кошки могли вполне. Для них нет ничего невозможного.

— На какой газете лежат там экскременты? — спросил у нас гость, когда вошел.

— На “Литновостях”, а что?

— Да там рассказ Сорокина про дерьмо. И рядом лежит оно… Удвоение смыслов. Только у вас я могу наблюдать такое! Хотя понимаю, что вы не специально совместили Сорокина и… какашки.

Мы открыли дверь и убрали дерьмо. А газету оставили, ведь вечером Степан снова придет поесть — бумага же нынче дорогая.

— Они говорят — постмодернисты — что ничего нового не нужно, а только — клонировать искусство свое от искусства же. Некрофилия, — говорил гость. — Интерес к какашкам — опять некрофилия. Что же получается?

А наша дочь Софья отвечает:

— Получается, как в частушке… Вчера слышала:

Хорошо быть кискою,
Хорошо — собакою:
Где хочу, пописаю,
Где хочу, покакаю!

— А! — сказал наш гость.

— Что “а”?

— Понятно.

— Ну что понятно-то?

— Почему они так много пишут об экскрементах. Уж невозможно стать ни кискою, ни собакою, но спокойно можно — постмодернистом.

Значит, тут они смыкаются с народными чаяниями? А их обвиняют: далеки от народа, страшно далеки…

А может, тут подсознательное следование мнению Ленина, что интеллигенция не мозг нации, а “говно”? Вот постмодернисты и переваривают кусочки произведений ис-ва, выдают нам навоз и уверяют, что ничего нового не нужно. Их трагедия — в исчерпанности. А трагедия гения — в неисчерпанности.

Гений понимает, что мир сей грешен, поэтому душа его не может реализоваться до конца. А постмодернисты эту трагедию объявили одной из игр.

А Борхес? — спросят нас. Хочется отдать Борхесу Борхесово. К тому же он против нового не выступал, он и какашки не возвышал. И все-таки… Давайте подождем сто лет, когда видно будет, стал ли Борхес таким же нужным для душ людей, как Толстой. Ведь литература — это не только писатели. Это еще и читатели. На равных.

— Давай напишем о постмодернизме как о разновидности примитивной культуры, — предложил один соавтор другому. — С чего начнем?

С середины, как всегда… У них свой язык, свои табу (запрет на простоту, например). Нам интересно, когда мы читаем описание нравов полинезийцев? Да. Но мы ведь не будем накладывать табу на простоту. И не станем выть на луну, опустившись на четвереньки.

А запрет на простоту понятно откуда — сложность идет от слабости. Кто хорошо мыслит, тот старается писать просто. Постмодернисты же берут известное, но запаковывают в непонятные термины, да еще — как в джазе — каждый импровизирует тему на своем инструменте. А попробуй скажи, что король голый! Они ответят: сия одежда видна лишь сверхумным.

Мы вот стараемся писать ясно, да не всегда получается, потому что мир сей грешен… омертвение замысла часто происходит…

Друг интеллектуал покачал головой: вас послушать, так творчество похоже на полет панночки в гробу. Она летит, а гроб уже трухлявый, черви его источили, так хорошо видно, как они кишат, черви…Ладно, не буду вам мешать… Пишите, я пойду. Он открыл дверь и: “Ой! Смотрите — на рассказе Сорокина опять кто-то испражнился”.

И точно: на газете снова лежали фекалии. Все-таки жизнь действовала с упорством, достойным восхищения. Твердят ей постмодернисты: “Прощай, сестра моя жизнь!” — “Ну что тебе сказать, брат искусство, не выйдет со мною распроститься…”

Продолжение

Hosted by uCoz